К оглавлению сайта


Владимир Евсевьев

КОРАБЛЬ БЕЗУМЦЕВ

Из написанного в 1956-1985 гг
Опубликовано в 1997 г.
Санкт - Петербург

(c) В.Евсевьев, 1997


КОРАБЛЬ БЕЗУМЦЕВ
(по Артюру Рембо)

ТЕ,
что плыли на мне,
как попались впросак -
став мишенью ножей краснокожим.
Ну а я? 
Без нужды в парусах, без вожжей,
затаившись всей плотью,
всей кожей,
притихший, покорный плыл
кружась.
Плыл кружась. Под зияющей наглой луной.
Я кружился в пропитанном звездною крошкой просторе,
как снежинка, как пух
в Ватиканском всесветном соборе.
Что мне главный, и что мне его груз
генеральный,
                   сыпучий,
                                навальный...
С полным чревом зерна
и тончайшего полотна, с кружевами Брюсселя и Гааги
я влетел в океан,
я влетел в океан осиянный,
озаренный порывами шквала и молний бряцанием.
Подмигнула мне тишина,
что властей на спардеке не стало.
На жратву был изрублен седой капитан -
морепашец, гордец, непотребный бродяга.
Я ж, над бездной паря, бороздил океан,
помавая останками флага.
То взмывая на дно, то ныряя до звезд,
налакался воды
и, качаясь туды и сюды, на каемке линючей воды
поминутно дрожа и рыгая,
как на карте, чертил острова по спирали бушующей
урагана.
Девять суток - как девять столбов - девять сизых до дыма матросов,
трясущих за соску.
Девять сук припортовых, девять фуг - волосатое чрево погрома.
Матюгая их в печь, аналлы и в мать
огоньки маяков,
обозначивших берег во славу Господню,
я мутыжил, пахтал разъяренную гладь
над вспухающей
преисподней.
Весь задроченный страстью,
трясясь, как алкач, воспаленный,
обжираясь простором свободы,
как ребенок,
дорвавшись до краденых яблок
я летел в синей влаге, косясь,
точно с хрена сорвавшийся дьявол.
Наглотавшись до генов,
                      до клеток, до кварков Грозы,
налакавшись луны и озона,
я воткнулся в шальную глубинную плоть,
словно бешеный нож входит в чрево,
скрипя и ликуя.
Но настигнутый штилем Конвой, Трибунал, пьяный Суд
с сонмом присных...
С ватерлинией вровень, меж блевотин и желчи,
и сгустков вина,
удивленный покойник качался - поплавок, обозначивший бездну.
И качались, носились седые валы, сумасшедшие волны,
качаясь, носили- то- поверхность
и блеском и страстью луны
завлеченные в бешенство силы.
Но сливаясь, дробились цвета,
первозданные ритмы взмывали из бездны,
и орала, орала лихая вода,
как любовью трясомые бесы.
И по ультрамарину воды, отдающейся вихрю
и выгнувшей яростно спину - пируэты лиловых смерчей,
безотчетных, безумных, глубинных.
Наркотический сон, полубред в безотчетном канкане
оргазма астрала.
И звучали, и мне пели в тиши
звуки мессы и звуки органа.
И всей вспученной кожей, впивая прохлады оргазм,
лицезрел Атлантид, затонувших во мраке чудовищной бездны мерцания,
лицедейство священной и желтой луны, оспу солнц,
знаки каббалл, свивающих воду в жгуты,
непонятные мне прорицания.
Лицезрел извержение бурых,
из днища планеты  вспухающих скал, напрягавший тела на борение
с хандрой и изысканным сплином прибоя.
Как сквозь мокрые спины светились сосцы,
изливая себя молоком в ГОЛУБОЕ.
Эй, вы мерзкая падаль, людье: ...
Пролетал, там где Радуга стонет, как знамя Флориды,
где, раздвинувши ног необъятный портал,
океанское дно попирая клешней,
головою уперлись в Луну - эти суки портовые -
кариатиды.
Где вонючих болот баснословная топь,
тростниковый, планцетный уют,
там в рассоле кипящих солей,
там, где синие вспышки метана,
с незапамятных лет, разлагаясь, гниют
кости прадеда - Левиофана.
Чую недрами, кровью и девственной кожей своей
приближенье кровавых, целующих до смерти губ,
вампирический вздрог,
дивный сон,
гипнотический сон в лабиринте коралловых нор,
где, почуя живое,
кидается вглубь перепончатых гадов дымящийся росчерк.
Только юным, невинным могу рассказать:
под фундаментом саг - лабиринта священного ростверк,
гор плавучих искрящийся лед, сага штилей и мелей,
златоперых  макрелей поющий полет,
златогубых поющих макрелей,
колдовство обнаженной в тумане луны,
пляска бликов,
бесстыдные ритмы, Саргас, мириады судов закруживший покоем
бесовским.
Как любимейших женщин, алкали каркас
воспаленные травы в крючках и присосках.
Только дерзким, свободным, лихим
расскажу,
как сквозь утлые ребра вплывал, наслаждаясь свободой, покойник.
Тот, что в бешенстве смерти алкал погруженья в Нирвану,
в Ничто, в Голубое.
Так я плавал, так жил, умирал и рождался в купели свободы.
Прах возьми, вам меня не догнать, тупорылье ракет и
снаряд мониторов.
Вам поведает небо о страшной игре, где, сшибаясь, несутся Миры,
распадаясь на кварки,
и падают в бездну зажатого света.
Из фурункулов солнц и глазелок дождей - винегрет - сумасбродство луны,
привилегия жадных, как Черные Дыры, поэтов.
Все вбирающих бездны в себя. Извергающих только молчание.
Так летел мой двойник, мой корабль, у грозы он по левому борту
впечатан.
А по черно-зеленой, атласной воде,
по морскому уставу и праву - стайка черных коньков,
догоняет его
неизменным эскортом.
Выл, как отрок, теряющий цельность, Мальштрем,
покрывая Вселенную ревом.
Почему же, почему же паскуда Европа берет
мою душу в фамильную дрему?
Лабиринты соборов и литеры книг, колдовство размалеванной краской холстины,
кабаков припортовых чудовищный визг
и холодная тина, тоскующей тины.
Забываю Галактик сомнительный зов,
острова полинезцев - дарующих сон и забвенье.
Тишину лабиринтов, закрывших собой горизонт,
волшебство непонятных видений.
О, - здесь гавань, причалы забвенья для тех,
кто бессилен, кто слаб, кто слезами обилен.
Кто обижен, кто - наг,...
Впрочем - хватит.
Обиды цепки, как капканы, как звезды, свирепы.
Ну а если...
Европа?
Как зябкая лужа - мелка и грязна.
Я - малыш, запустивший в нее мотылька,
запустивший кораблик - бумажный, отважный - ненужный.
На понтонах, на каторгах, в тюрьмах - всегда маята.
Все стяжатели - так ненасытны.
Караваны. Огни. Паруса. Торжества. Обнаженные флаги.
И тяжелая зыбь
этой медленной, медленной влаги.

1983, Петербург 


                                          Козыреву Н.А.

***

- Войди в тишину, как в город. - Войди в тишину, как в полночь. Как ВАЙЮ в сумятицу черных капель, санскрит ведовства и смерчи, как входят в страну распростертую смерш, - Войди в тишину, и пытка безумно долбящих капель весома, вращение вихря - Вайю, и возвращение Вия, виселиц страшный посвист, санскрит - криптограмм - это наши ушедшие в бездну корни. Корни, несущие к рыхлой плоти секущую вечность духа.

***

Смерть - это смерить - смелость быть истинным. Из стали газовых камер, из смерча вращения истин час - Пиковые пророки - трясущиеся в ознобе: "чего бы еще опорочить, чтобы, чевобы, чевобы, чевобы." И, уходящий с Вайю, летящий над Майей, - черный из черных, смешение буйства жизни, из тьмы приходящий, взрывающий светом сцепление цепких лиан словесных из русского леса, из самых глубин приходящий на голую площадь. 1958

***

Когда вы умрете - вам станет светло: увидите все до последних извивов, тогда вы поймете - вы - мухи, накрыло стекло, и дети глазеют, теряя невинность...

***

Я - странник. Я - странный. На вас - не похож, так алчущих тайны последней. Я - может последний прощальный христос, распятый крестом подозрений. Я с миром расстанусь легко. как с ветошью старой рубахи. Там больше не будет, не будет людей - сосудов из скорби и влаги. Там будет один, все вбирающий свет, летящий по замкнутой в вечность спирали. Там в каждом мгновении таятся миры непознанных смыслов. А вы, приходящие пылью из мглы, как вы преходящи, прямоходящие истины. Когда вы умрете - вам станет светло, увидите жизнь до последних извивов, тогда вы поймете - вы - мухи, накрыло стекло, и дети глазеют, теряя невинность. 1959 КТО? Я жить не хочу, как живет трава, затоптанная копытом судьбы. Я с Богом хочу говорить у края могильного рва. Мой в Космос врастает мозг, создание тех богов. Которым свобода - Бог. Людье суетится и деньги льет из пота, из подлости, из труда. Мой бог- свобода. А все остальное - есть ерунда. Слова сплочены, как плот, как оплот, как-то, что в потоке лжи незыблемо, как скала. Я верую - сила слов - Бог. Счастье сильнее зла. Я падал. И шли по моей спине завистники и дерьмо. Но я поднимался вновь. И Вечность - было стекло, оправленное в металл Законов и Пустоты. Я в Вечности вечно искал человеческие черты. Я ныне лишь слабая плоть, связка пустых годов но в темном горниле слов я появляюсь вновь, как то, что сильней, чем меч, готовый Вселенную разрубить. Я - русская, сладкая речь, что многим дано любить. Она обтекает законы бытия, как ночь и как океан. Она, обнимая, уносит меня, как горький пропойца стакан, в, котором заключена сладость забвенья, и алкоголь, последняя многих любовь... Любовь умирает, как сон, как цветок, и ветер несет, как пыль, память ушедших эпох. Что сгинуло там - в веках Византий? Стою. Как последний храм. С Небом и с Богом - один. Один - как последний луч. Луч мысли, пронзивший ночь.

***

О, этот бурный, странный месяц Март, безумящий, пьянящий, ледяной. О, этот странный дремный мозг, таящий зыбкий сон. Тот странный сон- который жизнь моя... Мозг - всемогущий, словно маг, маг созидающий миры. Мозг той Игры, в которой пешки, и века, неотвратимо к гибели спешат. Я не живу. Я - грежу. Я - лишь мозг, охваченный желанием творить, из слабых слов - оплот.

***

Войду я в краски, как в слова, как входит осень в Русский Лес, как в миф, как в Сон которым дышит то, что обозначено, так неуклюже термином - Пространство. И напряжение, пульсацию пространства ощутив, длину волны, и импульс странной Воли, припоминаю бывшее со мной, в Иных Мирах. И в мир картин войдя, как в лес как в лет пространства мировой, я ощущаю яростный покой, той музыки мучительной паденья - в связанность бытия, и тихий зов высвобождения души. Невероятно все - как миг, который заключает все, что будет, в будущем живет, и прошлое, которое - умрет, и умирая Вечность воскресит. Как миг стремительно. Я - жил! Свидетельств - тьма. Тьма доказательств, показаний и бумаг. Но кто я был? Творец и маг, какой ниспосланный судьбой? Кто: заключенный? Каторжник? Конвой? Свидетель Страшного Суда? Иль просто- мудрая душа, хотевшая спасенья для других? Еще рывок. Еще. Еще. И плоть спадет, как ветошь нищенских одежд. Свободный дух, так в истину войдет, как входит осень в русский лес, расцветив золотом, огонь деревьев, черных, словно дантов ад. Кому - я истинный есть Град? Кто алчет истину познать? Завенье мук, и ту тоску, что душу оплела, как снасть свободный ветер? Кто? 1958. Петербург

***

Эти листья? - слова сумасбродных поэтов, променявших свой хлев на простор Гималаев. Там, где синяя кромка снегов розовеет, как тигр, там, где розы цветут в лиловеющий лютый мороз Там, где троны вершин - где властители мира, ... Эти листья линялая плоть листьев стужу прошедших и зной, - такова твоя жизнь. Такова твоя жизнь, дуновенье болот, Ощути же в себе Пустоту. Воздвигающий в бездне Миры. Раствори же в себе густоту лиловеющей жизни. Опусти же в молчанье свой ум Ощути же в себе Пустоту. Ощути же в себе Пустоту переполненных творчеством будд. Словно Хлебников, строчки отдай, в краснопалое чрево огня. Погрузи же в свой внутренний слух в шепот тайн. Погрузись в созерцанье Огня. Стань молчаньем в ничтожестве скованных бурь, шумом ветра и плачем дождя достоянием ночи, безумьем скользящего дня. Дня, который воздвигнет тебя, там, где синяя кромка снегов розовеет, как тигр, Где в обители Химмалай заплетается вечность и миг. Обрети мудрость кобры, что насмерть внезапно разит. Растопи этот лед, до цветов растопи. -Как в молчанье заброшенных вечностью книг. В безоглядность желанья войди, словно буддой взлелеянный сад. Нищету пребыванья прими, словно царственный сан. Сделай точкой зияющий мысль. Ты, замкни дуновенье рта, Созерцание этого - жизнь. То, что может создать Пустота.

***

Я в бездну мысли погружен, как раковина в бездну моря, И бездной мысли окружен, в своем ночном рембрандтовском дозоре, Течет алмазная река сих бездн, комет, миров, планет, архипелагов, Бог персонально, для меня, развесил звезд цветистых стяги, и тьму Вселенной, что творит, сияющие бездны Света, Весь Космос каждый день и ночь горит, чтобы насладился взор мой созерцаньем, Как безгранична божия любовь, к земной ничтожной малой твари. 1957

***

Я здесь, Я здесь, но - там, как сгусток уснувших нот, И вдруг - как атомный взрыв, меня позовет Бог, познавший всю силу слов. 1956

***

Благочестивый - как звери. Свободный - как свет. Кто я такой - Евсевьев? За веком меняющий век. Как рыба, попавшая в невод - истина так кричит, В себя я гляжу - как в темень, в которой звезда горит. Силур прошедший... и Уголь, Девон, Меловой и Пермь - бурый, лохматый, мощный, мудрость таящий зверь. В сияющем небе Зенита астральный мой врезан знак. В спирали Предвечность свита в ментальный клокочущий светом мрак. 1959

***

Очевидно, Бог был сумрачно настроен, как звериный зрак блестит звезда. Над онежским яростным покоем Облака летят, как бронепоезда. А навстречу им молчащие теплушки Гонят на Полярную звезду. Бродит по вагонам солнца хилый лучик, Маки обреченные цветут. В кожанках разодранных наркомы, Жадное до пайки кулачье, Тощая земля всем станет кровом, Тесное последнее жилье. Выроют ямы, В семь накатов Набросают мерзлые тела. Праведная ненависть и ярость Мертвым грузом В шурфы залегла, А поверх могил насыпят гравий, ляжет рельс дремучая тропа. И стальные рельсы станут править. Направлять на север поезда. 1957

***

Месяц. Круторогий. Пегий. Вдруг покажется быком, Мы идем. Мы не торопим, Улыбаемся тайком. Лед хрустит под сапогами. Дрожь невольно выдает. Так с горы обвал срывает камень. Там же в сердце всаживают нож.

***

Ю. Игнатьеву Когда идешь за кабаном, А за тобой шагает леопард, Твои глаза горят огнем, И за тобой - горят. Напрасно сойка свищет вам. Ты глух. И глух кабан. Когда убьешь ты кабана, То он - тебя убьет. Он знает все: пусты стволы, бессилен человек. Но вот, в предсмертной тишине хрустит предательская ветвь. И, обернувшись, два ствола Мгновенно. Харкают огнем. Как женщина, прекрасен леопард, когда он мертв. 1959

***

Аплодисменты резкие, как хохот, Гул торжествующей толпы. Перед тобой - твоя эпоха, себя вздымающая на дыбы. Им брось под ноги хрупкий разум. Пусть гибнет. Торжествуй тщета. Диктуй обыденные фразы, обрыдевшая пустота. 1959

***

Как Пастернак, войду в реку Забвенья, в Тишину... Как Пастернак, пойму: ни с кем не по пути и дальше незачем идти. 1958

***

Высокомерен, как гвоздь, пронзивший ладонь Христа. 1956

***

Музыка. Обрыв и ветер. Музыка. Несбывшийся полет. Музыка. Ножом по венам Музыка. Блаженный лед. Музыка. Весь мир огнем объятый, падающий в глубину. Музыка. Неправый и распетый Бог, взорвавший светом тьму.. Музыка. Пустые звуки, сомкнутые до бытья. Музыка. Разомкнутые руки - Горизонт, стезя. Музыка. Обрыв. И ветер. 1958

***

Фамилии вождей - названия полустанков, лишь иногда - вокзал и станция, а путь - по шпалам, Через пот и кровь, Отхлынет грязь, останется к России бесполезная, болезненная любовь. 1959

***

Ладони в ладони лепят лоскутные люди свое востепливая небытие. Есть во мне то, что никто не любит - проклятое бессмертие мое. И мишурою слов, и мыслей праздной канителью, завесив смерти пасть, Ржавой болезни лезвие начнет ковыряться всласть. Что ботал Державин: "Мерзость!" о славненьких Саши стихах Классикам также присуща нежность, как нега копытам быка.

***

...Прут производители, глаз кровавый вперив. Кружево пляшущего рога - не кружево чугунных перил. Ну, ладно, гладиаторы, обреченно с ног стрясая прах, но вот взмывает пеленки знамя с желтым пятном - и швах.* И черствая нежность поэта... Секунд ускользающих в вечность, задавленный стон: "Не ... быть ... е!" Нет! Ты понимаешь - Родина? В муках рожаешь ее. С таким необхватным небом, с расстрелянными в ночи. Со мной преломили краюху хлеба святые и палачи. Ненависть и отчаянье, как волки, идут по пятам Плачет стукач печальный, от нежной любви к стихам. Крамольная ищет истину. Блудящая рыщет власть.** Сияющая... 1959 ЭПИТАФИЯ "В растлении своем истребятся." Апостол Павел 1. Другие женщины отдавались мужчинам и жили с ними. А она звонкой очередью распарывала от виска до паха. И начальник комендантской команды сказал: "Анна Львовна, мне жалко: пули дефицитны и чего-то стоят. Отстраняю вас от расстрелов". И тогда она плакала ночами в подушку. В ее жизни стало пусто. Но однажды приехал большой начальник и всадил ей сына. Они лежали прямо в ее служебном кабинете. И следственные дела были забрызганы розовой кровью, как-будто людей пытали. Ведь она была девушкой. ...И гордилась, что ее первый мужчина - выдержанный партиец. И она родила ему сына, но когда ее любимый в постели сказал, что не знает, как рассчитаться с народом за кровь невинных, она села, и, удерживая левой рукой дрожащее сердце, правой писала рапорт, стараясь, чтобы слезы не попали на шершавую, как шницель, бумагу. А когда его увезли, то от горя сошлась с конвойным. Но только тогда обрела покой, когда ее вновь допустили к расстрелам. Твердой негнущейся рукой она выцеливала в сердце и со счастливой улыбкой следила, как точно впивалась пуля. И начальник комендантской команды говорил: "Вы - большой мастер, Анна Львовна". И истерически кусала сухие губы. Она шла домой и кормила сына... Он покойно лежал на ее руке, и, закрыв голубые глазки, урча, всасывал молоко. Она склонялась над ним с неземной улыбкой. * А вокруг гибли мужчины, и черные, как вороны, женщины стояли около места ее работы. Она шла на работу сквозь ненавидевшие, умоляющие, равнодушные, любопытные взгляды. И если бы эта ненависть была лучами Рентгена, то ее небольшая пухлая фигурка растаяла бы синеватым дымком. Но она любила сына, и эта любовь давала ей силу убивать мужчин точной, скупой пулей и спокойно идти сквозь ненависть. И он вскоре вырос красавцем. 2. И он вырос красавцем. Девушки оборачивались, когда он в красивой морской форме проходил по овеянным бризами улицам Севастополя. На залитой солнцем Графской пристани они при встрече целовали его. И люди останавливались, чтобы увидеть: солнце, море, белую лестницу и в центре прекрасного, мужественного лейтенанта и рядом нежную, как восход солнца, девушку, и думали: "Жизнь прекрасна!" Но неистовая тоска жгла его, и вместо свежих, как радуга, девушек, в его постели ночевали грязные портовые шлюхи, которые за три рубля позволяли ему все, что он хотел сделать с их старым измызганным телом. Его тошнило от расползавшихся потных грудей. Но, подавляя горячую рвоту, он кусал их равнодушные губы и затихал, обессиленный злобой и страхом. * Это черная кровь расстрелянных, Это зачатие в блевотине следственных дел, Это беспощадная жестокость, перешедшая в его тело с молоком матери, Это ужас перед цветущей жизнью гнали его по кругам ада. И он первым положил свои красивые сильные руки на рычаги управления первой атомной лодки, готовый по первому приказу испепелить мир. Как он был счастлив. В тридцать - лучший подводник Союза. Капитан, продевавший стальную иглу под мертвыми льдами Арктики. От радиации гибли экипажи. Гибли другие лодки, а он, счастливый удачник, каждый раз выскакивал из могилы подлодки к женщинам и к наградам. Ему прощали многое, потому что он работал в паре со смертью. "Огневой щит Родины." Но когда из командировки специальным заданием он, вместо микропленок, привез фотографии обнаженных красоток из кабаков Лос-Анжелеса и Холли-Лоха, усатый полковник спросил его: "И на это вы тратили народные деньги, разве вам мало советских сучек?" И его погнали со службы. Опухший от пьянства, он валялся на койках военных писателей. Врачи ставили жесткие, как приказ, диагнозы: гебефрения, истерия, садизм. Жизнь казалась ему гиеной, брезгливо нюхающей его разлагающееся тело. Но его жена вырвала ему через дядю помилование, и он еще раз пнул ей в душу, переспав в ее постели с какой-то вонючей шлюхой. 3. Так он вырос красавцем и пошел служить Родине. А она писала ему письма на машинке, диктуя секретарю, и по привычке подшивала копии в дело. А когда она узнала, что на службе у него неприятности, она захотела его видеть и встретилась с ним на вокзале. Он был пьян и в обнимку с замызганной стервой ее лет. Она стала ему говорить ласковые ненужные слова, те, что он ждал все эти годы. И он разрыдался. А потом взял ее за воротник дорогого пальто, купленного ею в спецраспределителе, и плюнул ей прямо в рожу. И сказал, задыхаясь: "Ты - старая сумасшедшая стерва. И твой Сталин - говно, педераст, сумасшедший истерик, его не любили бабы, и за это он устроил ту кровавую бойню, где ты и натешилась, сука." И тогда закривлялись какие-то рожи нагие. Дождь кровавый хлестал с водостоков. И чугунные лица прохожих, словно рыльца тупых пулеметов. Снег кровавый кровавые ноги в кровавое тело месили. А потом вдоль проспекта взорвались окошки, и, корявые пальцы наставив, "Ты," - вопили безликие лица убитых. И она закричала, хватаясь за дверцу промчавшейся мимо машины. И ее об асфальт молотило. И над ней вырастала тень неверного сына, выше неба рубчатка подошвы. И она зашептала: "Раздави же, раздави же." И уткнулась ладонью в предсмертную рвоту. 1959 ШАГ В СТОРОНУ Татьяне Григорьевне Гнедич, Владимиру Ивановичу Малышеву, Корнею Ивановичу Чуковскому, в трудные годы поддерживавших меня. - Руки за спину! Шаг влево, шаг вправо - приравнивается к побегу. Конвой стреляет без предупреждения... Конвой стреляет без предупреждения... Я думал: "Они уже умерли, ушли в темноту забвенья - Владимир Иванович Малышев, Татьяна Григорьевна Гнедич - ведь "конвой стреляет без предупреждения." И время нас поглощает в темную полосу забвенья. Время нас пожирает... А вдруг: Ахматовский реквием, Малышевские чтенья, Вечер памяти Гнедич - и снова режет рефреном: "Конвой стреляет без предупреждения, шаг в сторону приравнивается к побегу". * 50 огнедышащих лет расположились кольцом дракона. В каждой редакции заготовлен для нас ответ: "Нет, нет, нет." И я вспоминая своих знакомых, которые совсем забыли, забили в самый глухой подвал. Были они, не были - Их поглотила тьма. Были в моей потаенной памяти. Я помню их голоса. Владимир Иванович Малышев, прячущий от меня глаза. * Рукописи Цветаевой. И. Ремизов. И Париж... Что надо еще от памяти - в которой нетленное не горит? Голос его надтреснутый: "До смерти невмоготу дожить..." * Я вспоминаю сестру Филонова, ее клочковатую жизнь, в которой и ослепительное, и правда, и смутная ложь. Слово ее непреклонное: "Зачем, для чего живешь?" * Читаю свою поэму, написанную для нее. Она говорит: "И Павел..." И я - понимаю все... * Фамилия Евтушенко в памятной книжке Глебовой рядом с моей стоит. Но нас разделяет Родина, нас разделяет жизнь. Может быть, я - последний юродивый, верящий в правду слов. Может быть, и юродивый; припоминаю вновь - отчетливо так поставила рядом с Павлом она, и вновь поднимаюсь к солнцу, коснувшись ладонью советского дна. И через спины десятилетий, ? через недопонимание и ложь С Павлом Николаевичем Шульцем гляжу в новогоднюю ночь: а там Маяковский, Филонов, Ахматова, Белый. Бердяев, Блок. - Давно я стихов не слышал. * Я начинаю вновь. Не изданное ни разу, читанное лишь так: затерянное как "Слово", в кипах казенных бумаг, затиснутое по фондам - в которые доступа никому, загрифленное и в сейфах, пришпиленное к делам. Кто я такой Евсевьев! Сделаю в сторону шаг. И снова: "Приравнивается к побегу, шаг в сторону - верная смерть." О, как ненавижу - интеллигенцию, осмелившуюся - "не сметь", склонивши покорно выи и шеи под каблуки. Все ваши картины - кривые. Кривые у вас стихи, романы такие лживые, что даже и палачам, рожи ваши кривые мерещатся по ночам. Забвенье такое черное, как черная ваша жизнь. Всю жизнь провертеться чертиком в бездарной фальшивой лжи И воплотиться заново могильным червем. От этой тоски - зависть, что праведно мы живем. Все ваши званья, регалии - лишь тридцать извечных монет. А я вспоминаю Гнедич - ее постоянное: "Нет". Весь блеск европейской культуры: Байрон, Шекспир - тома; я помню ее интонацию, в которой она сама. Знакомая до подкорки октава пушкинских строк. Я помню - в ее ладони, вдруг появится листок. Крошечный в Мирозданьи, вместивший в себе первую песнь донжуанью. И отступила тьма, которая нас расценивает, как бунт, как побег, стреляет без предупреждения или предупреждает: "Без" Я знаю, что мысль раскалывает до сердцевины быт. Татьяна Григорьевна мне рассказывает - в отрывках - свою предыдущую жизнь. От 26-го года. И про "Видение Суда" - рассказывает про Город, про Заболоцкого, Да... * И вот она в Переделкине Чуковскому обо мне. Каждое это мгновение - моя окаянная жизнь. И руку ко мне на плечи: "Я не хочу умирать" Татьяна Григорьевна Гнедич, не дожившая до книжки - в которой ее стихи. "Конвой стреляет без предупреждения. И если жизнь надоела - беги!" * Бежала она в бессмертие, Вам ее не догнать. Не восьмидесятилетие, а Вечность и Власть. Власть той извечной свободы, которая власти трясет. Я помню молчания годы, годы не в счет Я двадцать девять лет добивался свободы - быть выслушанным И молчал. Уже разрушают мой Город с "Англетера" начав, в котором Есенин существованье кончал. Я помню и Константиново - засахаренную избу. Патриция из Ирландии, вспоминала Айседору Дункан, как прихотливы извивы памяти, у старых ирландских дам. Припомнила и Есенина, и Джойса, и Дублин, и Эдинбург. Она на мою жену глядела, глядела, как в молодость из-под рук. Скажу я вам так: "Наши прадеды в побег убежали - в раскол. Есенин или Евсевьев - один староверский посол." Мне - 70 в месяц и тина мучительных дел Я знаю: сидит оперуполномоченный в Вечности и высчитывает дивиденд, который он снимет с мертвого, как с Хлебникова - миллион. Нас судят по тем Судебникам, в которых вся жизнь наша - сон. Мучительные, как каторга, предостережения друзей - скольких я сдал в кунсткамеру, в тот восковый музей? где многие и останутся, и вместе с вещами умрут. О как они любят плакаться, что жизнью секунд живут, мечтая о равноцении праха правды жить. Кому я оставлю наследство? Кому окаянную жизнь? * Стою я - седой, как памятник молчанью, и голоса, что во мне молчали. . . . . . . * И хлынут из бездны забвенья бесчисленные года. Слова - седые как мамонты - по горизонту стиха. Владимир Иванович Малышев, многое - недосказывал. Припоминаю его надтреснутый голос, смутную речь. Всю жизнь любить Аввакума и тихо, как речка, - течь сквозь годы Ягоды, ежовщины, берия и других. Чуждавшийся поножовщины, он книг копил. Про жизнь Аввакума Петровича Ремизову писал. Но вечно Владимир Ивановичу чудилось, что к нему приставлен именной государев фискал. Многое недосказывал, боялся доноса, как мышь. Владимир Иванович седенький, с сеточкой и батоном, в бетоне проклятой памяти - совсем беззащитно стоишь, как совесть, вконец запутанная, живущая из - под полы, теребящий пуговицу, в канун бесконечной тьмы. Это и есть - жизнь мастистого основателя Древлехранилища рукописных книг. Тихо, но основательно. Много он достиг. Молчание - также золото, как бешенный блеск клинка. Сергия Радонежского благословляющая рука. О, знаю я эту муку: молчать, и таиться, и лгать. Я вспоминаю и то, что их заставляло молчать. * "Рубашка, костюм и кепка - а книг-то, тысячи книг. Сидишь и шерстишь неделю, неделю и месяц шерстишь. И думаешь: "Вот где крамолу ковал на Вождей." * Старый растрельщик плакал от этих проклятых людей, от этих проклятых книжек, которых не одолеть. В апостольское заносит меня клочковатая речь. Наследник бесцельных сокровищ - аз недостойный раб, Раб русской крамольной речи, заложник ее ветвей, заложник у черной Вечности и быстротекущих дней. Я - свиток того вековечного пламени - которое есть русский народ, из племени самосжигателей, из тех, кто глядит вперед. Заповедь Господа нашего: "В себе себя - не убий". Я прорываю блокаду памяти, из ледяного кольца, из каменного молчания, расстрелянного в ночи, я прорываюсь в огненное, я прорываюсь в Жизнь. Та, что тысячелетьями - искус, война и страх, из самых глубин отчаянья - вечное на весах. Не так понятен, как страшен, тем, кто рукописи гноит, навью, что страшно плачет, перед тем как убить. ................................... Голос ночной набата глаголил: "Рци." И речь окаянную и крамольную я в голос светил вливал, голову непокорную - над серостью поднимал. Затем и маня заметили Гнедич, и Байрон, и Бог. Тот, кто дерзает - светит. Счастье тому и любовь. И в океане - в Будущем - руку протягиваю - ощутив ладонь. Я понимаю - мы вечно будем, как Верность, Гордость и Любовь 1985
Hosted by uCoz